К книге

Мы же взрослые люди. Страница 4

 – Понравилось?

 – Да.

 – А что именно понравилось?

 – Мам, ну что за тупые вопросы! Я не хочу сейчас разговаривать. Все норм, мам, без зашквара. Давай помолчим лучше, чтобы не ругаться. Я музыку послушаю.

Нина с дочкой ехали в машине. Алина, внезапно повзрослевшая, сидела рядом. В наушниках у нее играл трэш. Истошные крики исполнителей тонули в общем грохоте так называемой музыки.

Об этом никто не предупреждает. Конечно, есть люди с грустными глазами, которых ты старался не замечать раньше. Они иногда говорят о том, что их дети стали подростками. Это какой‑то другой сорт людей, к которым, тебе кажется, ты никогда не примкнешь. Ведь ты сам недавно был подростком и все помнишь, и уж эту проблему ты точно решишь.

Одно дело объяснить глупому малышу, что ему нельзя грызть провод. А другое дело – с подростком, уже соображающим родным человеком, поговорить на равных. Конечно же, про провод сложнее, думаешь ты.

Дальше ты живешь себе потихоньку, растишь свое любимое дитя, чувствуешь себя молодой, не ребенком, но свеженькой. Решаешь задачи этой совсем недавно начатой жизни.

Но внезапно твой ребенок становится подростком. Всё действительно происходит неожиданно. И ты уже старик. Конечно, все это только в глазах ребенка, но эти глаза смотрят с такой болью и непоколебимостью, что нет сил. Ты уже – то самое поколение, которое ничего не понимает в современности, на тебя заведено дело с огромнейшим компроматом. В ребенке зарождается недоверие. И так дико странно, что у твоего родного дитя есть секреты и темы, на которые он уже не хочет с тобой разговаривать, потому что ты из другой стаи – из стаи родителей. И кажется, ну, ладно мои родители тогда бы не поняли, а я‑то пойму. Но нет. И видишь, как любимое чадо откололось и поплыло своим собственным курсом, не слушая советов и набивая первые, уже не совсем детские, шишки. Сердце рвется. Только и успеваешь повторять: «Это пройдет, это пройдет, это пройдет».

Алина была непростой девочкой. С детства имела свой взгляд на вещи. Удивительно, но она как будто знала какую‑то очень важную, очень страшную, очень большую тайну мира. Характер у нее получился трудный. Особенно цепляло неуместное правдорубство. Она говорила людям в лицо то, что думала о них, об их поступках, о том, как стоило бы себя вести. И никогда об этом не жалела, как и не жалела людей.

Однажды Нине позвонила учительница младших классов. Учительница плакала и жаловалась на Алину. Алина ушла из класса, сразу же как прозвенел звонок. Учительница еще не успела додиктовать домашнее задание и остановила Алину в дверях.

 – После звонка я уже не принадлежу школе, я принадлежу родителям. Если вы не успели что‑то рассказать, то это ваши проблемы, – сказала Алина и вышла из класса.

Нина ходила в школу, успокаивала учительницу, извинялась. Алину водили на разные психологические школьные тестирования, пытались как‑то ее типировать – все без толку…

И таких случаев было не один, не два. Родные поддерживали Алину в ее свободе высказываний. Мягко журили, но больше восхищались. И это все, как сейчас казалось Нине, шло дочери не на пользу.

 – Я слушаю только мужчин из моей семьи, а ты мужчина не из моей семьи, – отвечала Алина сделавшему ей замечание гостю.

Однажды Алина пришла к директору школы. Частная маленькая школа, где старались найти индивидуальный подход к каждому ученику. Так вот, Алина пришла к директору школы и сказала:

 – Так, я больше на уроки ИЗО ходить не буду, потому что я вашу учительницу по ИЗО ненавижу.

Алина рисовала на уроке рыбу, рыбы – тема урока. По плану у рисунка должен был быть фон, но Алина думала иначе, она хотела рыбу на белом. Учительница настаивала на фоне, Алина упорно не хотела рисовать задний план. Вышла из класса – и прямиком к директору.

И снова Нину вызывали в школу. Снова расшаркивания и защита дочери перед несовершенной образовательной системой.

Эти случаи пересказывали за семейными ужинами, передавали гостям. Алинина дерзость принималась в семье как диковинное животное, как аллигатор в квартире. И до какой‑то поры все удерживалось в рамках благополучия. Когда именно произошел сбой, Нина не помнит.

«Наверное, все было бы иначе, если бы не развод», – думала Нина. Все могло бы сложиться для Алины совсем по-другому, если бы Нина не развелась со своим первым мужем. Если бы у Алины был отец. Тогда, возможно, не было бы этой бездны, куда, как казалось Нине, проваливается ее дочь.

С появлением нового мужа и брата (что особенно повлияло на Алину) в отношения матери и дочки пришел разлад. Постепенно крался он в их сердца. И сначала этого никто не хотел замечать. Из лучших побуждений. Алина все больше времени проводила в своей комнате, все дольше сидела в интернете, все дальше уходила в свое, совсем не ведомое Нине плавание.

Они сидели в одной машине и молча смотрели на дорогу. Две такие родные девочки, две такие далекие. Две такие несчастные и неспособные утешить друг друга. Все сценарии утешения, которые приходили в голову Нине, Алина разбивала парой слов. Самой же Алине не приходило в голову утешать мать, потому что мать сама во всем виновата. Она виновата в своей никчемной жизни, в мерзком малыше (так Алина называла брата) и не подходящем для нее муже. И она же – мать – виновата в том, что жизнь Алины бесповоротно разрушилась.

Дома Алина не притронулась к еде. Встала на весы – 37 килограммов. На два больше, чем было до лагеря. Эта чудовищная новость была настолько невыносимой, что Алине захотелось что‑то сделать с собой, с этим непослушным телом, которое так настырно не хотело снижать вес. Она закрылась у себя в комнате, достала канцелярский нож и сделала один надрез на руке. Посередине между двумя другими старыми шрамами. Кожа легко поддалась лезвию и выпустила струйку крови. Порезы стали уже привычным делом. Их удавалось скрывать под длинными рукавами.

Нина изо всех сил старалась залатать увеличивающуюся брешь, лезла в душу, предлагала разные совместные занятия или просто ругала Алину за бардак в комнате. Спрашивала про школу, про учебу. Это все были неверные заходы, но у Нины по-другому не получалось. Тревога в ее сердце была настолько сильной, что временами овладевала ею полностью, Нину выбрасывало из равновесия, она не могла совладать со своим страхом за дочь. Страхом, приносящим боль, страхом, который принимал уродские формы и выражался в крике, неправильных вопросах, ошибочных предложениях, неверном поведении – страхом, который только еще больше выстраивал стену между матерью и дочерью.

Алина говорила, что мать предала ее, но не тогда, когда вышла замуж и родила младшего ребенка. Дочь не могла просить Нине кардинального изменения, которое мать допустила: вдруг стала скучной, ординарной – такой, которой приходится стыдиться перед подругами. У подростков такие заморочки. Слова дочки отзывались в Нине тяжелейшей ядовитой болью. Алина как всегда находила то место, которое больше всего болело и которое хотелось спрятать даже от самой себя. 

ДЕТСКИЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

За девять месяцев до письма

 – Ладно, с киллером я погорячилась, мне нужен просто стоматолог.

 – Ты хочешь сделать зубы?

 – Да, я сделаю зубы и мне стоматолог отсыплет мышьяка.

 – Мама, не начинай.

 – А ты, когда пойдешь в гости к своему отцу, случайно просыпешь мышьяк ему в борщ. Ведь эта пигалица наверняка готовит ему борщ.

 – Мама…

 – Я тебя растила и ничего не просила, а сейчас мне нужна твоя помощь.

 – Мама, ты же шутишь?

 – Я буду с красивыми зубами. И вдовой. Надо успеть до официального развода.

 – Мама, ты как всегда не унываешь.

 – А зачем мне унывать, дорогая? Чтобы этот упырь на моей могиле целовал свою кралю? Не дождется! Так, что я хотела тебе еще сказать… Про киллера, про зубы и еще что‑то важное было. Память от горя совсем отшибает. А! Вот. Нина, мне приснился сон. Вещий. Про тебя.